Цветаева М.
Слово о Бальмонте. 1936

XX векО Бальмонте



Трудно говорить о такой несоизмеримости, как поэт. С чего начать? И на чем кончить? И как начать и кончить, когда то, о чем ты говоришь: - душа - всё - везде - всегда.

Поэтому ограничусь личным, и это личное ограничу самым насущным, - тем, без чего Бальмонт бы не был Бальмонтом.

Если бы мне дали определить Бальмонта одним словом, я бы не задумываясь сказала: - Поэт.

Не улыбайтесь, господа, этого бы я не сказала ни о Есенине, ни о Мандельштаме, ни о Маяковском, ни о Гумилеве, ни даже о Блоке, ибо у всех названных было еще что-то, кроме поэта в них. Большее или меньшее, лучшее или худшее, но - еще что-то. Даже у Ахматовой была - отдельно от стихов - молитва.

У Бальмонта, кроме поэта в нем, нет ничего. Бальмонт: поэт: адекват. Поэтому когда семейные его, на вопрос о нем, отвечают: «Поэт - спит», или «Поэт пошел за папиросами» - нет ничего смешного или высокопарного, ибо именно поэт спит, и сны, которые он видит - сны поэта, и именно поэт пошел за папиросами - в чем, видя и слыша его у прилавка, никогда не усумнился ни один лавочник.

На Бальмонте - в каждом его жесте, шаге, слове - клеймо - печать - звезда - поэта.



Пока не требует поэта
К священной жертве Аполлон,
В заботы суетного света
Он малодушно погружен.
Молчит его святая лира,
Душа вкушает хладный сон,
И меж детей ничтожных мира -
Быть может, всех ничтожней он.

Это сказано не о Бальмонте. Бальмонта Аполлон всегда требовал, и Бальмонт в заботы суетного света никогда не погружался, и святая лира в его руках никогда не молчала, и душа хладного сна никогда не вкушала, и меж детей ничтожных мира Бальмонт не только не был всех ничтожней, но вообще между ними никогда не был и таковых не знал, самог? понятия ничтожества не знал:



Я не знаю, что такое - презренье, -
Презирать никого не могу!
У самого слабого были минуты горенья,
И с тайным восторгом смотрю я в лицо ВРАГУ.

Возьмем быт. Бальмонт от него абсолютно свободен, ни малейшей - даже словесной - сделки. «Марина, я принес тебе монеты...» Для него деньги - именно монеты, даже бумажные жалкие ассигнации для него - червонцы. До франков и рублей, частности, он не снижается никогда. Больше скажу: он с бытом незнаком. Кламар под Парижем, два года назад. Встречаю его, после довольно большого перерыва на неминуемой в каждом предместье главной улице с базарным названием «Rue de Paris» (Вариант: «Rue de la République»). Радость, рукопожатия, угрызения, что так долго не виделись, изумление, что так долго могли друг без друга...- «Ну, как ты жил все это время? Плохо?» - «Марина! Я был совершенно счастлив: я два месяца пребывал в древней Индии».

Именно - пребывал. Весь.

С Бальмонтом - всё сказочно. «Дороги жизни богаты» - как когда-то сказал он в своих «Горных Вершинах». - Когда идешь с Бальмонтом - да, добавлю я.

Я часто слышала о Бальмонте, что он - высокопарен.

Да, в хорошем, корневом, смысле - да.

Высоко парит и снижаться не желает. Не желает или не может? Я бы сказала, что земля под ногами Бальмонта всегда приподнята, т. е.: что ходит он уже по первому низкому небу земли.

Когда Бальмонт в комнате, в комнате - страх.

Сейчас подтвержу.

Я в жизни, как родилась, никого не боялась.

Боялась я в жизни только двух человек: Князя Сергея Михайловича Волконского (ему и о нем - мои стихи Ученик - в Ремесле) - и Бальмонта.

Боялась, боюсь - и счастлива, что боюсь.

Чтó значит - боюсь - в таком свободном человеке, как я?

Боюсь, значит - боюсь не угодить, задеть, потерять в глазах - высшего. Но что между Кн. Волконским и Бальмонтом - общего? Ничего. Мой страх. Мой страх, который есть - восторг.

Никогда не забуду такого случая.

1919 г. Москва. Зима. Я, как каждый день, зашла к Бальмонтам. Бальмонт от холода лежит в постели, на плечах - клетчатый плед.

Бальмонт: - Ты, наверное, хочешь курить?

Я: - Нне очень... (Сама - изнываю.)

- Нá, но кури сосредоточенно: трубка не терпит отвлечений. Главное - не говори. Потом поговоришь.

Сижу и сосредоточенно дую, ничего не выдувая. Бальмонт, радостно: - Приятно? Я, не менее радостно: - М-м-м...

- Когда ты вошла, у тебя было такое лицо - такое, Марина, тоскующее, что я сразу понял, что ты давно не курила. Помню, однажды, на Тихом Океане...

- Рассказ. - Я, не вытянув ничего, неослабно тяну, в смертном страхе, что Бальмонт, наконец, заметит, что курение - призрачное: тень воина курит тень трубки, набитой тенью табачного листа, и т. д. - как в индейском загробном мире.

- Ну, теперь покурила. Дай мне трубку.

Даю.

Бальмонт, обнаруживая целостность табака: - Но - ты ничего не выкурила?

Я: - Ннет... все-таки... немножечко...

Бальмонт: - Но зелье, не загоревшись, погасло?... (Исследует.) Я ее слишком плотно набил, я ее просто - забил! Марина, от любви к тебе, я так много вложил в нее... что она не могла куриться! Трубка была набита - любовью! Бедная Марина! Почему же ты мне ничего не сказала?

- Потому что я тебя боюсь!

- Ты меня боишься? Элэна, Марина говорит, что меня - боится. И это мне почему-то - очень приятно. Марина, мне - лестно: такая амазонка - а вот меня - боится.

(Не тебя боялась, дорогой, а хоть на секунду омрачить тебя. Ибо трубка была набита - любовью.)

==========

Бальмонт мне всегда отдавал последнее. Не мне - всем. Последнюю трубку, последнюю корку, последнюю щепку. Последнюю спичку.

И не из сердобольности, а все из того же великодушия. От природной - царственности.

Бог не может не дать. Царь не может не дать. Поэт не может не дать.

А брать, вот, умел - меньше. Помню такой случай. Приходит с улицы - встревоженно-омраченный, какой-то сам-не-свой. - Марина! Элэна! Мирра! [Имена жены и малолетней, тогда, дочери (примеч. М Цветаевой).] Я сейчас сделал ужасную вещь - прекрасную вещь - и в ней раскаиваюсь.

- Ты - раскаиваешься?

- Я. - Иду по Волхонке и слышу зов, женский зов. Смотрю - в экипаже -нарядная, красивая, все такая же молодая - Элэна, ты помнишь ту прелестную шведку, с которой мы провели целый блаженный вечер на пароходе? - Она. Подъезжает. Сажусь. Беседа. Все помнит, каждое мое слово. Взволнована. Взволнован. Мгновения летят. И вдруг вижу, что мы уже далеко, т. е. что я - очень далеко от дому, что едем мы - от меня, невозвратно - от меня. И она, взяв мою руку и покраснев сразу вся - именно до корней волос - так краснеют только северянки:
- Константин Димитриевич, скажите мне просто и простите меня за вопрос: - Как Вы живете и не могла бы ли я Вам в чем-нибудь... У меня есть всё - мука, масло, сахар, я на днях уезжаю...

И тут, Марина, я сделал ужасную вещь: я сказал: - Нет. Я сказал, что у меня все есть. Я, Марина, физически отшатнулся. И в эту минуту у меня действительно все было: возвышенная колесница, чудесное соседство красивого молодого любящего благородного женского существа - у нее совершенно золотые волосы - я ехал, а не шел, мы парили, а не ехали... И вдруг - мука, масло? Мне так не хотелось отяжелять радости этой встречи. А потом было поздно, Марина, клянусь, что я десять раз хотел ей сказать: - Да. Да. Да. И муку, и масло, и сахар, и все. Потому что у меня нет - ничего. Но - не смог. Каждый раз - не мог. «Так я Вас по крайней мере довезу. Где Вы живете?» И тут, Марина, я сделал вторую непоправимую вещь. Я сказал: - Как раз здесь. И сошел - посреди Покровки. И мы с ней совершенно неожиданно поцеловались. И была вторая заря. И все навсегда кончено, ибо я не узнал, где она живет, и она не узнала - где я.

Девятнадцать лет прошло с нашей первой встречи. И никогда ни одну секунду мне с Бальмонтом не было привычно. За девятнадцать лет общения я к Бальмонту не привыкла. Священный трепет - за девятнадцать лет присутствия - уцелел. В присутствии Бальмонта я всегда в присутствии высшего. В присутствии Бальмонта я и ем по-другому, другое - ем. Хлеб с Бальмонтом именно хлеб насущный, и московская ли картошка, кламарская ли картошка, это не картошка, а - трапеза. Все же, что не картошка - пир.

Ибо присутствие Бальмонта есть действительно присутствие.

Этот трепет перед высшим испытывает - единственно перед Бальмонтом и Кн. Волконским - и мой юный сын.

Старость ни при чем. Мало ли в эмиграции стариков - сплошь старики, - а для современного ребенка это скорее повод к незамечанию, нежели к трепету.

И - писательство ни при чем. Мало ли в эмиграции писателей, сплошь - писатели, и для сына писательницы это опять-таки скорее повод к равнодушию, нежели к трепету.

И мой пример ни при чем: для современного ребенка, а может быть, для ребенка всех времен - для сильного ребенка - родительский пример - можно не договаривать?

Нет, не старость, не знаменитость и не подражательность заставляют этого независимого и даже строптивого ребенка - не возражать, отвечать тотчас же и точно, всячески собираться, а та способность, имя которой - личность и вершина которой - величие.

==========

Часто приходится слышать о бальмонтовской - позе. Даже от писателей. Даже от хороших. Начну с общего возражения раз навсегда: во-первых, поэту - не перед кем позировать. Где его живописцы? Во-вторых - н?зачем: он настолько отмечен, что первое его, насущное желание - пройти незамеченным. «Хотел бы я не быть Валерий Брюсов» и «Всю жизнь хотел я быть, как все» - Борис Пастернак. Если позировать - так уж в обратную сторону - незаметности, в защитный цвет - общности.

То, что так часто принимается за позу, есть чуждая обывателю сама природа поэта, - так у Бальмонта, например, носовое произношение ен и ан.

Да, Бальмонт произносит иначе, чем другие, да, его ен и ан имеют тигриный призвук, но ведь он не только произносит по-другому, он мыслит и чувствует по-другому, видит и слышит по-другому, он - поступает по-другому, он - весь другой. И странно было бы, если бы он произносил как все - он, вкладывающий в самое простое слово - другое, чем все.

Кроме того, господа, в поэте громче, чем в ком-либо, говорит кровь предка. Не менее громко, чем в собаке - волк.

Литовские истоки - вот, помимо лирической особости, объяснение бальмонтовской «позы».

Посадка головы? Ему ее Господь Бог так посадил. Не может быть смиренной посадки у человека, двадцати лет от роду сказавшего:

Я вижу, я помню, я тайно дрожу,
Я знаю, откуда приходит гроза.
И если другому в глаза я гляжу -
Он вдруг - закрывает глаза.


Отсюда и бальмонтовский взгляд: самое бесстрашное, чтó я в жизни видела. Верный: от взгляда - стих. И еще, друзья, как сказал бы устами персидского поэта подсолнечник: - Высокая посадка головы у того, кто часто глядит на солнце.

Еще одно: поза есть обратное природе. А вот слово Бальмонта о природе, в важный и даже страшный час его жизни. Два года назад. Тот же Кламар. Бальмонт жалуется на зрение: какое-то мелькание, мерцание, разбегание... Читать у меня берет только книги крупным шрифтом. - André Chénier? Я так давно мечтал об этой встрече! Но мой друг-издатель 1830-го года не учел моих глаз в 1930 году.

Солнечный день. Стоим у моего подъезда.

- Марина! Не сочти меня за безумца! Но - если мне суждено ослепнуть - я и это приму. Ведь это - природа, а я всегда жил согласно ее законам.

И, подымая лицо к солнцу, подавая его солнцу извечным жестом жреца - и уже слепца:

- Слепота - прекрасная беда. И... (голосом, которым сообщают тайну)... я не один. У меня были великие предшественники: Гомер, Мильтон...

Приношу тут же свою сердечную неизбывную благодарность доктору Александру Петровичу Прокопенко, тогда Бальмонта вылечившему и так скрасившему неустанностью своей преданности и неподдельности совдохновения последние бальмонтовские здоровые годы. (Счастлива, что Вас друг другу подарила - я.)

Господа, я ничего не успела сказать. Я могла бы целый вечер рассказывать вам о живом Бальмонте, любящим очевидцем которого я имела счастье быть в течение девятнадцати лет, Бальмонте - совершенно неотразимом и нигде не записанном, - у меня целая тетрадь записей о нем и целая душа, полная благодарности.

Но - закончу срочным и необходимым.

Бальмонту необходимо помочь.

Бальмонт - помимо Божьей милостью лирического поэта - пожизненный труженик.

Бальмонтом написано: 35 книг стихов, т. е. 8750 печатных страниц стихов.

20 книг прозы, т. е. 5000 страниц, - напечатано, а сколько еще в чемоданах!

Бальмонтом, со вступительными очерками и примечаниями, переведено:

Эдгар По - 5 томов - 1800 стр<аниц>

Шелли - 3 тома - 1000 стр<аниц>

Кальдерон - 4 тома - 1400 стр<аниц>

- и оставляя счет страниц, простой перечень: Уайльд, Кристоф Марло, Лопе де Вега, Тирсо де Молина, Шарль-Ван-Лерберг, Гауптман, Зудерман, Иегер «История Скандинавской Литературы» - 500 стр<аниц> (сожжена русской цензурой и не существует) - Словацкий, Врхлицкий, грузинский эпос Руставели «Носящий Барсову Шкуру» - 700 стр<аниц>, Болгарская поэзия - Славяне и Литва - Югославские народные песни и былины - Литовские поэты наших дней - Дайны: литовские народные песни, Океания (Мексика, Майя, Полинезия, Ява, Япония) - Душа Чехии - Индия: Асвагоша, Жизнь Будды, Калидала, Драмы. И еще многое другое.

В цифрах переводы дают больше 10000 печатных страниц. Но это лишь -напечатанное. Чемоданы Бальмонта (старые, славные, многострадальные и многославные чемоданы его) - ломятся от рукописей. И все эти рукописи проработаны до последней точки.

Тут не пятьдесят лет, как мы нынче празднуем, тут сто лет литературного труда.

Бальмонт, по его собственному, при мне, высказыванию, с 19 лет - «когда другие гуляли и влюблялись» - сидел над словарями. Он эти словари - счетом не менее пятнадцати - осилил, и с ними души пятнадцати народов в сокровищницу русской речи - включил.

Бальмонт - заслужил.

Мы все ему обязаны.

Вечный грех будет на эмиграции, если она не сделает для единственного великого русского поэта, оказавшегося за рубежом, - и безвозвратно оказавшегося, - если она не сделает для него всего, что можно, и больше, чем можно.

Если эмиграция считает себя представителем старого мира и прежней Великой России - то Бальмонт одно из лучших, что напоследок дал этот старый мир. Последний наследник. Бальмонтом и ему подобными, которых не много, мы можем уравновесить того старого мира грехи и промахи.

Бальмонт - наша удача.

Я знаю: идут войны - и воинская повинность - и нарушаются - и заключаются - всемирной важности договоры.

Но благодарность Бальмонту - наша первая повинность, и помощь Бальмонту - с нашей совестью договор.

Это срочнее и вечнее конгрессов и войн.

==========

Бальмонту нужна: природа, человеческое обращение, своя комната - и больше ничего.

Он болен, но он остался Бальмонтом.

Он каждое утро садится за рабочий стол.

В своей болезни он - поэт.

Если бы за ним сейчас записывать - получилась бы одна из прекраснейших его книг.

То, что он, уже больной, говорил прошлую Пасху о пасхальной заутрене, у которой мы семь лет подряд стояли с ним, плечо с плечом, невмещенные в маленькую Трубецкую домашнюю церковь, в большом саду, в молодой листве, под бумажными фонарями и звездами... - то, что Бальмонт, уже больной, говорил о Пасхе, я никогда не забуду.

Расскажу, чтобы закончить, такой случай:

Прошлая весна 1935 г. Начало бальмонтовской болезни. Кламар. Хочу узнать о его здоровье и не решаюсь идти сама, потому что у меня только четверть часа времени, а войти - не выйти: Бальмонт просто не отпускает. Поэтому прошу одну свою знакомую, и даже малознакомую, случайно ко мне зашедшую и никогда Бальмонта не видавшую, чтобы только зашла и спросила у жены, как здоровье. А сама стою с мужем этой дамы (она, кстати, будущий врач) и его волком на пустыре, в одной минуте отстояния от бальмонтовского дома.

Стоим ждем. Проходит десять минут. Проходит пятнадцать. Проходит - двадцать. Дамы - нет. Полчаса прошло - дамы нет.

- А ну-ка я пойду... Марина Ивановна, подержите, пожалуйста, волка. Я - мигом! А как его имя-отчество?

- Константин Димитриевич.

Стою одна с чужим волком. Стоим с чужим волком и ждем. Десять минут прошло, пятнадцать минут прошло, двадцать минут прошло (я давно уже всюду опоздала) - сорок минут прошло... Совсем как в сказке: один пошел, за ним второй пошел, за вторым третий пошел - первый пропал - за первым второй пропал - за вторым третий пропал... Я уже начинаю подумывать, не послать ли на разведку - Волка, тем более, что только слово, что - стоим: волк именно не стоит, мечется, рвется - и вдруг срывается - отрывается вместе с рукой и ремнем: хозяева!

Я, скача наперегонки: - В чем дело, господа? Ради Бога! Что случилось?

- Да ничего, Марина Ивановна, все в порядке - он здоров и в отличном настроении.

Я: - Но почему же вы так долго не выходили? Теперь я всюду опоздала - сорок минут прошло!

Оба, в голос: - Сорок минут? Быть не может! Простите, ради Бога, совершенно не заметили! С ним так интересно, я в жизни не встречал такого человека. Сразу спросил: - «Вы офицер Добровольческой Армии?» Я: - «Было дело». - «Я уважаю всякого воина». И о войне стал говорить, страшно интересно: уважаю воина, но ненавижу войну. Потом спросил - где был после Армии. Говорю - в Болгарии. Ну, о болгарах тут - за - ме - чательно. Всё в точку. И такое рассказал, о чем я и понятия не имел: что вся наша грамота оттуда, и даже христианство, и вообще нар-род, за-ме-чательный! И нет не замечательного народа. Каждый народ замечательный. И почему - объяснил. И про простой народ тут... И что тоже - замечательный. А когда не замечательный, значит не народ, а сброд.

И тут же книжку мне подарил - про Болгарию - я у него чем-то вроде болгарина оказался. - А какой у него, Марина Ивановна, на полках - порядок! Сразу подошел и вынул - как клювом выклюнул. Тут я не стерпел: - А я, Константин Димитриевич, по правде сказать, думал, что у писателей - ха&oocaute;с.

- Это, говорит, мой благородный друг, злые слухи, распространяемые невежественными и недобросовестными людьми. Чтобы ясно было в голове - нужно, чтобы ясно было на столе. А когда в голове ясно - то и на столе ясно. И тут же про первые дни творения: свет от тьмы и твердь от воды... Первый порядок. И греческого философа какого-то помянул: числа - и звезды... Я в философии не знаток, а сразу понял.

Я думал: поэт - только о стихах умеет - какое! Всё знáет, точно в нем сто профессоров сидят - да что профессора! - просто, сразу, без всякой скуки, каждое слово глазами видишь... (обращаясь к жене:) - Ну, конечно, это уж ваше медицинское дело - я в болезнях не знаток - (здоров, Марина Ивановна, как медведь - никогда даже зубы не болели!) -А вот так, здраво рассуждая - никакой в нем душевной болезни, и дай Бог нам с вами такой ясной головы на старость лет.

Она: - А какая у него голова красивая! В коридоре темно, стоит на пороге комнаты, за спиною свет, лица не видно, одно сиянье над головой. Я сначала не хотела заходить, как Вы говорили, вызвала тихонечко Елену Константиновну, стоим на площадке, шепчемся. И вдруг - голос:

- Я слышу незнакомый голос. Женский шепот слышу. Кто пришел?

Пришлось войти. Ну, объясняю: Марина Ивановна просила зайти справиться, как самочувствие, не нужно ли чего - сама не может...

А он - так ласково: - Заходите, заходите, я всегда рад гостю, особенно - от Марины...

И так широко раскрыл мне дверь, пропуская, так особенно-почтительно...

А какой он молодой! Совсем молодые глаза, ясные. И смелые какие! Я думала - блондин, только потом рассмотрела: седой. И такой особенный: простой и вместе с тем - торжественный. У меня сразу сердце забилось и сейчас - бьется. А какой порядок на столе! Книжки, тетрадки, все стопками, карандаши очинены, чернильница блестит: ни одной бумажки не валяется. О Вас стал говорить: - У меня никогда не было сестры. Она - моя сестра. Вспомнил, как вместе жили в Советской Москве, как Вы ключ от дома потеряли и не решились сказать, чтобы не обеспокоить - так и ночевали на лестнице...

Стихи говорил - замечательные. Про Бабу-Ягу - и про кукушку - и про Россию... Сначала наизусть, а потом по книжечке. Я посмотреть попросила - дал. Как бисер! И точно напечатанные.

Книжку мне подарил - с надписью. Вот.

Стоим на пустыре: будущая женщина-врач, бывший офицер, серый волк и я - читаем стихи. И когда опоминаемся - еще сорок минут прошло!

Господа. Годы пройдут. Бальмонт - литература, а литература - история.

И пусть не останется на русской эмиграции несмываемого пятна: равнодушно дала страдать своему больному большому поэту.

Ванв, 15 апреля 1936