Орлов В.Н.
Бальмонт. Жизнь и поэзия
XX век←О Бальмонте
Ранние сборники Бальмонта — это лишь преддверие поэзии русского символизма. Творческий метод и поэтическую манеру Бальмонта гораздо ближе и точнее характеризует другое слово, а именно — импрессионизм.
Ко времени появления Бальмонта импрессионизм уже накопил богатый опыт (особенно в области живописи) как форма субъективистского искусства, непосредственно закрепляющего мгновенные, разрозненные и переменчивые впечатления (impressions) художника. Философской почвой импрессионистического искусства служит субъективный идеализм, допускающий воссоздание образа мира из сознания, ощущений и непосредственных впечатлений самого субъекта.
Наиболее точное теоретическое обоснование такого типа искусства содержится в эстетике Анри Бергсона, который учил, что познание жизни невозможно при помощи логических понятий, выработанных разумом, но достигается лишь благодаря личному, индивидуальному, отдельному переживанию, путем интуиции и «жизненного порыва» (elan vita), то есть внутренне присущего человеку стремления к жизни. Источником художественного изображения, до Бергсону, может служить единственно душевное состояние художника, которое в каждом отдельном случае совершенно самобытно и неповторимо, то есть в тот или иной данный момент было личным и только личным состоянием данного субъекта и больше уже никогда не повторятся. Переходя непосредственно к поэзии, Бергсон обнаруживал ее гипнотическую силу в стихотворном ритме, посредством которого душа человека, воспринимающего то или иное поэтическое произведение, «убаюкиваемая и усыпляемая, забывается словно во сне, мыслит и видит, как и сам поэт» (в том же смысле Бергсон придавал большое значение и рифме).
Не выяснено, знаком ли был Бальмонт с эстетикой Бергсона, но это и не суть важно. Существенно другое, а именно то, что представление об интуиции как единственном источнике художественного творчества вполне и безусловно отвечало существу творческой работы нашего поэта, его пониманию самого творческого процесса как явления стихийного и внерацнонального, как некоего наития, не контролируемого разумом. «Рождается внезапная строка…» — только так представлял себе Бальмонт творчество, и в представлении этом не оставалось места для творческой мысли: «…я не размышляю над стихом».
Философия мига, внезапно возникшего и безвозвратно промелькнувшего мгновения, лежащая в основе импрессионистического искусства, сформировала творческую манеру Бальмонта. В том поэтическом мире, который он создавал, все подвижно, бегло и зыбко, все соткано из летучих мимолетных впечатлений, безотчетных восприятия, неотчетливых ощущений. В. Брюсов, по справедливости назвавший Бальмонта «самым субъективным поэтом, какого только знала история нашей поэзии», удачно охарактеризовал его лирику как поэзию «запечатленных мгновений»: «Истинно то, что сказалось сейчас. Что было перед этим, уже не существует. Будущего, быть может, не будет вовсе… Вольно подчиняться смене всех желаний — вот завет. Вместить в каждый миг всю полноту бытия — вот цель… Он всегда говорит лишь о том, что есть, а не о том, что было… Заглянуть в глаза женщины — это уже стихотворение, закрыть свои, глаза другое… Придорожные травы, смятые „невидевшим, тяжелым колесом“, могут стать многозначительным символом всей мировой жизни».
Поэта-импрессиониста привлекает не столько самый предмет изображения, сколько его, поэта, ощущение данного предмета. Поэтому столь характерен для импрессионистической поэзии дух импровизации. Достаточно мгновенного толчка сознания, вызванного мимолетным впечатлением, — и непосредственно, стихийно рождается образ. Жена Бальмонта (Е. А. Андреева) в своих воспоминаниях о нем рассказывает, что стихотворение «В столице» сложилось под в печатанием от проехавшего по городской улице воза с сеном, а стихотворение «Чет и нечет» от шума падающих с крыши дождевых капель.
Мимолетное впечатление, вмещенное в личное переживание, становится единственно доступной формой отношения к миру — для художника, демонстративно расторгнувшего свои общественные связи и открывшего (как говорил Бальмонт) «великий принцип личности» — в «отъединении, уединенности, отделении от общего». В этом — смысл знаменитой поэтической декларации Бальмонта;
Я не знаю мудрости, годной для других,
Только мимолетности я влагаю в стих.
В каждой мимолетности вижу я миры,
Полные изменчивой радужной игры.
Любая мимолетность могла послужить лирической темой, воплощавшейся в зыбких и разрозненных образах, призванных передать эффект индивидуального, необязательного «для других» впечатления. Закономерности общего и целого при этом игнорируются: мое впечатление таково, я переживаю его так, а не иначе, а общей «мудрости» для меня не существует. Таков высший закон художника-индивидуалиста.
Тот же Брюсов определил суть импрессионизма в поэзии как присвоенное поэтом право «все изображать не таким, каким он это знает, но таким, каким это ему кажется, притом кажется именно сейчас, в данный миг». Такой подход к задаче изображения сопровождался, как правило, утратой вещественности, предметности изображения, пластичности художественного образа. Как в живописи импрессионистов предмет часто растворяется в световоздушной среде, так и у поэта-импрессиониста видимый мир тонет «в дымке нежно-золотой» (так озаглавлен один из разделов в сборнике Бальмонта «Тишина»), Поэт-импрессионист как бы переносил на почву словесного искусства правило, которого придерживались импрессионисты-живописцы; «Колорит — это все, рисунок — ничто».
Свет и воздух, колорит, атмосфера, «пленер» играют в стихах Бальмонта неизмеримо большую роль, нежели «рисунок» — четкость очертаний, пластика языка и образов. В его поэтической речи господствуют туманные, «размытые» образы; в ней бросается в глаза гипертрофия метафорических определений предмета за счет непосредственно присущих ему качеств и свойств. В высокой степени характерны для Бальмонта случаи, когда эпитеты нагнетаются во множестве, но конкретное представление о самом предмете, о его фактуре — ускользает и теряется.
Громадную роль в импрессионистической поэзии вообще, в лирике Бальмонта в частности, играет музыкальное, мелодическое начало. […]
Из обширной и пестрой теоретической программы русского декадентства Бальмонт взял себе на вооружение далеко не все. Но он воспринял главное субъективистское отношение к жизни и искусству, отказ от объективных критериев и ценностей и воинствующий эгоцентризм. «Принцип личности» заключается, по Бальмонту, не в соотношении личного с общим, но в «отделеньи от общего». Суть и назначение искусства — в «наслаждении созерцания», благодаря которому за «очевидной внешностью» раскрывается «незримая жизнь» — и мир становится «фантасмагорией, созданной вами».
В статье 1900 года «Элементарные слова о символической поэзии» Бальмонт решал проблему искусства и в самом деле элементарно, зато вполне категорически:
«Реалисты всегда являются простыми наблюдателями, символисты — всегда мыслители. Реалисты охвачены, как прибоем, конкретной жизнью, за которой они не видят ничего, символисты, отрешенные от реальной действительности, видят в ней только свою мечту, они смотрят на жизнь — из окна… Один еще в рабстве у материи, другой ушел в сферу идеальности». Новой (символической) поэзии, которую Бальмонт определяет как «психологическую лирику», преемственно связанную с импрессионизмом, совершенно чужды «дидактические задачи» Она «говорит исполненным намеков и недомолвок неясным голосом сирены или глухим голосом сибиллы, вызывающим предчувствие». Однако, при всем том, в поэзии должны свободно и органически сливаться «два содержания, скрытая отвлеченность и очевидная красота». Несмотря на присутствие в нем утаенного смысла, который надлежит разгадать, символическое произведение заключает в себе еще и «непосредственное конкретное содержание», «богатое оттенками» и «всегда законченное само по себе» существующее самостоятельно.
В этом признании за произведением искусства непосредственного и конкретного содержания — черта, отделяющая импрессиониста Бальмонта от символистов теургического толка, вроде Вяч. Иванова, для которого поэзия служила только «тайнописью неизреченного» — и ничем больше. Бальмонт навсегда остался чужд собственно философским, религиозно-мистическим, теургическим интересам, объединявшим символистов «второй волны» (Вяч. Иванов, Андрей Белый, молодой Блок): их эсхатологические чаяния и защищавшееся ими понимание искусства как «творчества новой жизни» не имели для него никакой притягательной силы. Также и «богоискательство» Мережковского, 3. Гиппиус и их присных не только оставляло Бальмонта совершенно равнодушным, но и вызывало с его стороны самый резкий протест. Знаменательно, что не кто иной, как именно Вяч. Иванов отказывал Бальмонту в праве называться символистом: «…у него нет ничего общего с модернизмом, он совсем не символист, он вообще не характерен для нового направления нашей поэзии». (…)
Излагая свое понимание «символической поэзии», Бальмонт видел в ней прежде всего поиски «новых сочетаний мыслей, красок и звуков», а в самой характеристике ее оставался, в общем, в пределах поэтики импрессионизма: символическая поэзия «говорит своим особым языком, и это язык богат интонациями; подобно музыке а живописи, она возбуждает в душе сложное настроение, — более, чем другой род поэзии, трогает наши слуховые и зрительные впечатления».
Эти общие установки были реализованы в трех центральных и лучших книгах Бальмонта — «Горящие здания», «Будем как солнце» и «Только любовь», вобравших стихи, написанные в 1899 — 1903 год.